— Сами виноваты-с, — оправдывался Игнатий. — Благо бы делом занимались, а то нет, все, вишь, проклятые эти стихи…
— Уж ты-то, братец, сделай милость, не рассуждай! Ну что ты в стихах смыслишь? — говорил барин-стихотворец, важно расхаживая взад и вперед в пудермантеле, как в римской тоге, с корректурным листом в руках. — О, я ему этого так не спущу! Запляшет он у меня!
— Да за что же-с, сударь? На старости-то лет?
— Не об тебе речь! — отмахнулся листом Василий Львович.
— А об ком же-с?
— Об том, кому я готовлю сию позлащенную пилюлю!
— Хоть убейте, в толк не возьму, — твердил Игнатий, бегая с щипцами по комнате следом за барином. — Маленечко бы вам, сударь, только еще присесть… по вискам бы пройтись…
— И так бесподобен! — решил Тургенев, без дальних околичностей срывая с плеч приятеля белую тогу. — Подай-ка теперь живее барину одеваться. А что, племянник твой готов? — спросил он Василия Львовича.
— Несомненно, — отвечал тот с достоинством, продевая руки в поданный ему камердинером фрак.
Коротенький, по тогдашней моде, с коротенькими же фалдами, небесно-голубого цвета фрак плотно облегал его небольшое пузатое тельце. Туго накрахмаленное острое жабо крепко упиралось в свежевыбритые, лоснящиеся щеки. Богатая вышивка сорочки так и выпячивалась из-под молочно-желтой пикейной жилетки, по которой вилась и блестела змейкой вывезенная самим Василием Львовичем из Парижа тоненькая золотая цепочка; с цепочки же свешивался целый арсенал дорогих бирюлек, бряцавших при всяком движении по колыхающемуся брюшку.
— Хоть сейчас на бал! — сказал Тургенев и, взяв приятеля под руку, вошел вместе с ним в спальню его племянника — Пушкина, в то время еще не знаменитого Александра Сергеевича, а просто — шалуна Александра.
Вошли они — да так и остолбенели в дверях. Александр и не думал еще вставать с постели. Но он не спал. Выпростав руки из-под одеяла, он гусиным пером усердно царапал что-то на четвертушке бумаги, которая лежала около его изголовья, на краю постели.
— Хорош мальчик, нечего сказать! — произнес после некоторого молчания Василий Львович, стараясь придать своему голосу возможную строгость. (Весь следующий разговор, как и предыдущий, происходил вперемежку то по-русски, то по-французски.)
Услыхав слова дяди, молодой Пушкин очнулся и быстро сунул бумажку и перо под подушку.
— Напрасно трудишься, милый мой: улика налицо, — продолжал Василий Львович, указывая на чернильницу, стоявшую на стуле около изголовья.
— А главное — непрактично, — добавил Тургенев, — чернила с подушки едва ли смоются.
— Смоются! — засмеялся в ответ мальчик. — Но знаете что, Александр Иванович: если стих раз засел гвоздем в голове…
— То надо его и увековечить, хотя бы Дамоклов меч висел над головой! — тем же шутливым тоном досказал Тургенев. — Брал бы пример с дяди: тот нынче хоть бы пальцем к своей корректуре прикоснулся.
Василий Львович неодобрительно покосился на приятеля, а Александр, поняв шутку, звонко расхохотался. При этом довольно некрасивое смуглое лицо его африканского типа, обрамленное курчавыми белокурыми волосами, разом преобразилось: слегка вздернутые губы открыли ряд белых крепких зубов и сложились в плутоватую, премилую усмешку, а быстрые, умные глаза под темною дугой бровей так и заискрились. Невзрачный, на первый взгляд, мальчик обратился чуть не в красавца.
В ответ на неделикатный смех племянника Василий Львович только пожал плечами и, достав из кармана серебряную с финифтью табакерку, взял кончиками пальцев щепотку табаку.
— Да ведь я, дядя, по вашим же стопам… — начал Александр.
— То есть, куда конь с копытом, туда и рак с клешней? — с достоинством отозвался дядя и, не спеша, угостил табаком свой крупный, загнутый на одну сторону нос. — Тягаться с дядей не тебе, молокососу. Заслуги мои на российском Парнасе изрядно известны. Поэма моя в несчетных списках ходит из конца в конец по всей матушке-России. Послания мои, басни, экспромты всеми и каждым заучиваются наизусть. А почему? — Потому, что до такой тонкой сатиры, как моя, не дошел ни Крылов, ни даже достоуважаемый наш друг-поэт и министр Иван Игнатович.
Вы вспомните о том, что первый, может быть,
Осмелился глупцам я правду говорить,
Осмелился сказать хорошими стихами,
Что автор без идей, трудяся над словами,
Останется всегда невеждой и глупцом;
Я злого Гашпара убил одним стихом!
Убил наповал, как вы, друзья мои, сейчас и убедитесь. Эй, Игнатий!
Из дверей столовой высунулась седовласая голова Игнатия.
— Самовар, сударь, подан.
— Дело теперь не в самоваре! Подай-ка сюда корректуру.
— Я отдал ее сейчас рассыльному.
— Врешь ведь?
— Зачем мне врать? Пожалуйте, сударь, чай заварить. Всегда за разговором забудете…
И голова Игнатия уже скрылась за дверью.
— Врет! Ей-Богу, врет, — вполголоса заметил Василий Львович. — Ну да Господь с ним! Итак, припомним. Внимания, государи мои!
Он картинно отставил ногу, выпятил грудь, простер вперед правую руку и готов был уже продолжать декламировать; но Тургенев взглянул на часы и остановил его за руку.
— Уже половина девятого, душа моя. А в десять ведь экзамен.
— Первая перекличка. Ты выслушай только пару строф. Шишков, как знаешь, укорял меня в том, что Париж я знаю будто бы только по закоулкам. Ха! А я ему вот что на это:
Не улицы одне, не площади, не домы, —
Сен-Пьер, Делиль, Фонтан мне были там знакомы: