И Кошанский, в такт кивая головой, принялся перечитывать стихи в третий раз.
— Нет у вас еще подобающей выспренности, да и идейка не совсем вытанцовалась, — наконец высказался он, — но для первого дебюта стишки, право, хоть куда. Однако, дабы вы не слишком о себе возмечтали, я возьму их с собой.
Он вырвал страницу из тетради и, сложив ее вчетверо, опустил в боковой карман.
— Когда-нибудь, быть может — как знать?.. вы станете нашим "великим национальным поэтом", — добавил он, добродушно усмехаясь, — тогда я сочту долгом преподнести вам на серебряной тарелочке любопытства ради сей первобытный ваш поэтический лепет.
Раздавшийся из коридора звонок прервал на этот раз дальнейшие упражнения в стихотворстве. Зато толки по поводу их теперь только разгорелись; едва лишь Кошанский скрылся за дверью, как вся орава маленьких стихотворцев обступила Пушкина и со смехом принялась поздравлять его как будущего "великого национального поэта".
— Дай приложиться к тебе, душоночек ты мой! Дай набраться от тебя этого «выспренного» духа! — с притворной нежностью говорил Гурьев и полез уже целоваться.
Пушкин грубо оттолкнул его.
— Терпеть не могу лизаться!
Тот показал вид, будто не обиделся, и даже сейчас предложил:
— Ну, так покачаемте его, братцы!
И не успел Пушкин очнуться, как, подхваченный разом десятками рук с криками "ура!", очутился уже в воздухе.
— Ты, Гурьев, право, хоть кого выведешь из терпения! — заметил он, когда наконец стал опять на ноги.
— Да ведь я только за ноженьку твою подержался, только за самый кончик сапога! — отшутился Гурьев.
— А ну его! — сказал Пушкину Дельвиг и насильно увел его с собой. — У меня, знаешь ли, есть до тебя большая просьба…
— Что такое?
— Продиктуй мне, сделай милость, свою "Розу".
— Ты, Дельвиг, туда же, насмехаться вздумал надо мной?
— Нет, честное благородное слово, стихи твои мне так понравились, что я хотел бы хорошенько раз-другой еще перечесть их.
— Ты, значит, тоже охотник до стихов?
— Страстно люблю их, и сам даже…
— Сам даже пишешь?
— Да, грешен…
А кравшийся следом за ними Гурьев уже подслушал их и громко захлопал в ладоши:
— Ха-ха-ха! хи-хи-хи!
И наш Дельвиг пишет стихи!
Ай да я! Недаром, видно, за сапог подержался. Этак, чего доброго, скоро у нас пол-лицея попадет на Парнас. Так ведь, кажется, Пушкин, прозывается наша будущая квартира?
Гурьев не подозревал, конечно, что шутливое предсказание его вполне сбудется. Стихотворные или, по выражению Гурьева, «смехотворные» уроки Кошанского с тех пор регулярно повторялись, и чем далее, тем глаже и звучнее выходили стихи, особенно у Пушкина. Но так как Кошанский придавал в стихах наибольшее значение «выспренности», и так как Илличевский в этом отношении довольно удачно подражал Державину, то ему, Илличевскому, профессор долгое время отдавал предпочтение даже перед Пушкиным, стихи которого, по мнению Кошанского, были чересчур «легки». Впрочем, для обоих поэтиков стихотворство было пока еще простою забавой, "игрою в рифмы"; в погоне за первенством в этой игре они взялись раз, уже вне класса, сочинить каждый по рыцарской балладе (в ту пору баллады Жуковского вошли только что в моду). Но задача оказалась им еще не по силам, и ни тот, ни другой не довел своей баллады до конца.
Зато в стихотворных насмешках над товарищами и воспитателями неопытная, но шаловливая Муза их принесла в первое же время обильные, хотя и далеко недозрелые плоды. Так, с особенным увлечением все лицеисты распевали сочиненный общими силами на известный современный мотив длиннейший романс, в котором чуть ли не каждому обитателю лицея было отведено по куплету. Новые куплеты появлялись нежданно-негаданно, как грибы после дождя, вслед за обстоятельствами, вызвавшими их, и тут же в комании дополнялись, закруглялись, так что доискаться первоначального автора их затруднились бы и сами лицеисты.
Раз профессор математики Карцов изловил Пушкина во время урока за чтением посторонней книги и выпроводил его из класса. И вот, на следующее же утро, это великое событие увековечилось новым куплетом:
А что читает Пушкин? —
Подайте-ка сюды!
Ступай из класса с Богом,
Назад не приходи.
В другой раз заучиваемые лицеистами вдолбежку правила ненавистной им немецкой грамматики и плохой выговор столь же нелюбимого преподавателя, Гауеншильда, послужили благодарною темой для следующей стихотворной нелепицы:
Скажите мне шастаны,
Как, например: wenn so,
Je weniger und desto —
Die Sonne scheint also.
Ознакомить с этим перлом лицейской Музы самого Гауеншильда озаботился бедовый Гурьев, который, не сочинив сам на своем веку ни одной строки (кроме разве вышеприведенного двустишия на Дельвига), не обладая ни малейшим музыкальным слухом, то и дело мурлыкал, однако, про себя наиболее задорные стихи, особенно в присутствии того именно лица, которого они касались. К Гауеншильду он даже прямо подъехал с вопросом:
— А слышали вы, господин профессор, новый романс великого земляка вашего Шиллера?
— Какой романс? — недоумевая, переспросил тот.
— О, прелесть, я вам доложу! Послушайте!
И, по обыкновению фальшивя, школьник с одушевлением пропел вышеприведенный полунемецкий "романс".
— Как вы смеете!.. — напустился на него немец.
— А разве это не Шиллера? — с самой наивной миной выразил удивление Гурьев. — Как же Кюхельбекер клялся мне всеми германскими богами? Эй, Вильгельм Карлыч, пожалуй-ка сюда на расправу!