В гардеробной бедный режиссер со стоном повалился на стул. Пушкин поспешил налить ему стакан воды; тот выпил его залпом и, задыхаясь, пропыхтел только:
— Еще…
Опорожнив и второй стакан, он молча протянул его опять Пушкину и только после третьего стакана, едва переводя дух, поднял на ухаживавшего за ним мальчика полные слез глаза и заговорил совершенно упавшим голосом:
— Вот тебе и "Роза без шипов"! А шип-то в самое сердце пронзил, убил наповал! Я, право, кажется, помешаюсь…
— Вы просто нездоровы, Александр Николаич…
— Нет, дружочек, не то… Все, видно, эти проклятые "гофманские капли"… А гости-то наши — Боже праведный! Что они подумают? Вона, гам какой, хохот, скрежет зубовный! Милый мой! Бегите, Христа ради, скажите им что-нибудь, успокойте…
Пушкин побежал на сцену, выступил из-за ширмы, вежливо и ловко шаркнул ножкой и обратился к волнующимся зрителям по-французски с такими словами:
— Не взыщите, милостивые государыни и государи, за невольный перерыв: у одного из наших актеров, Маслова, пошла носом кровь; режиссер наш хотел было его заместить, но вдруг почувствовал себя дурно. Таким образом, к крайнему нашему прискорбию, пьеса эта не может быть доиграна. Третья же и последняя часть программы — хоровое пение — во всяком случае будет исполнена.
Отвесив опять глубокий поклон, он отретировался за ширмы. Находчивость мальчика и его бойкая французская речь вызвали дружные рукоплескания. Еще более сгладилось дурное впечатление, когда лицейские официанты начали разносить новое угощение — фрукты и "студенческий овес" ("Studehntenhafer"), т. е. миндаль и изюм, чтобы заткнуть поскорее крикливые глотки. Когда же опять раздвинулись ширмы и хор молодых актеров уже в своей лицейской форме согласно пропел финальный гимн, слушатели, по-видимому, окончательно примирилсь со спектаклем и, как после первой пьесы, стали громко вызывать всех исполнителей.
— Дирижера! — крикнул насмешливо чей-то голос.
...Второй период
Пылай, великая Москва!
…Благослови Москву, Россия!
"Наполеон"
О, поле, поле, кто тебя
Усеял мертвыми костями?
"Руслан и Людмила"
Вслед за окончанием Бородинской битвы, когда не успели еще определить потери нашей армии, главнокомандующий князь Кутузов под свежим впечатлением одержанного успеха издал приказ о новом наступлении, чтобы окончательно разгромить вражьи полчища. Но к утру следующего же дня выяснилось, что целой половины нашей армии уже не существует, а другая половина до того измучена и расстроена, что о немедленном наступлении не может быть и речи. Между тем Наполеон, встретив такой упорный отпор, наверно не станет ждать, пока войска наши оправятся, а пойдет напролом, чтобы во что бы то ни стало завладеть Москвой. Таким образом, вопрос сводился к тому, что принести в жертву: остатки ли нашей армии или Москву?
После продолжительного совещания со своими генералами в деревне Фили Кутузов, видя, что соглашения между ними не состоится, решил принять ответственность на себя и приказал отступать. Всю ночь после того старик-фельдмаршал скорбел душой и не смыкал глаз; приближенные его слышали, как он вплоть до зари то стонал, то плакал.
Но подробностей этих никто в России не знал, и потому громовая весть о том, что Москва без выстрела отдана французам, смертельным воплем пронеслась по всему лицу земли Русской.
— Москва взята! — с горечью твердили и лицеисты. — Ну, теперь конец…
Да, то был конец, но конец не величию России, а счастливой звезде Наполеона, начавшей меркнуть уже под Бородиным.
2 сентября неприятели вступили в нашу древнюю столицу, а вечером того же дня в нескольких местах ее вспыхнуло пламя, которое, все разрастаясь, особенно вследствие поднявшейся в ночь с 3-го на 4-е число страшной бури, разлилось наконец по всему городу.
— Москва горит! — с ужасом повторялось теперь как везде и в отдаленном лицее.
Но вскоре ужас сменился совершенно понятным, торжествующим злорадством, когда стало известно, что город был подожжен самими жителями. Профессор Кошанский не преминул по этому поводу рассказать в классе о такой же самоотверженности древних греков, которые при нашествии Ксеркса сами сожгли свои Афины.
О том, что происходило в сожженной Москве, сведения были очень сбивчивы и отрывочны, так как они получались по большей части только от пленных и перебежчиков. В одном, однако, все показания сходились: что целые кварталы Белокаменной обратились в груды развалин и пепла и что вся она не сгорела только благодаря проливному дождю, шедшему непрерывно почти двое суток и залившему пламя. Далее передавалось, что сам Наполеон со своим штабом едва спасся от смерти, когда между двумя рядами пылающих домов, под огненным дождем искр и головней, по раскаленным кирпичам и горящим балкам он стал пробираться из Кремля за город, в Петровский замок, и что, переселясь по прекращении пожаров, 8 сентября, опять в Кремль, он не узнал своей прежней образцовой армии: она превратилась в безначальную шайку грабителей-мародеров, или «мироедов», как перекрестил их наш народ. Посылавшиеся же за город за жизненными припасами французские фуражиры или возвращались ни с чем, или вовсе не возвращались, потому что перехватывались русскими. В это именно время стали формироваться из помещиков, отставных военных, а особенно из крестьян, партии нового типа добровольцев — «партизан», которые нападали на врага всегда из засады, врасплох. Кто не слыхал о самом удалом партизане Денисе Давыдове? Но кроме него немалую известность заслужили себе и некий отчаянно храбрый дьячок, и старостиха Василиса, забравшая в плен целую партию французов.