Отроческие годы Пушкина - Страница 47


К оглавлению

47

— По правде сказать, мало оживления в рассказе, — добродушно брякнул наконец простак-доктор.

— Это так, — подтвердил Пущин, — цыган твой философствует, как печатная книга, а между тем…

— Ну что ты, профан, смыслишь! — не выдержав, буркнул Пушкин. — Вот Илличевский, кажется признанный знаток, читал эту самую часть и сравнивал меня даже с Вальтер Скоттом.

— М-да… — прошамкал Илличевский, — есть некоторое сходство…

— Даже большое, — подхватил неугомонный доктор Пешель, — и вы, и Вальтер Скотт одинаково наводите изрядную скуку.

Уязвленный романист вспыхнул до корней волос и готов уж был вскочить со стула. Тогда доктор, смекнув, что зашел слишком далеко, предупредил его и, как ребенка, насильно усадил опять на место.

— Ну, полноте, Пушкин! Я ведь это так, сдуру сболтнул. Эге! — добавил он, взглянув на часы. — Про пациентов-то своих я и забыл. До свидания, господа!

Пушкин, конечно, его не удерживал и, исподлобья поглядывая на других, перелистывал свою рукопись.

— Нет, доктор не прав, — вступился теперь за друга своего Дельвиг. — В романе очень много ума, хороших мыслей… Не правда ли, Корсаков?

— О да… — как-то ежась, проговорил тот и повернулся к окошку. — Ай батюшки, какой снег валит!

Бедный автор беспомощно покосился на сидевшего рядом с ним главного ценителя, Иконникова. Но этот, нервно ероша себе волосы, проворчал только:

— Читай дальше!

Подавив вздох, Пушкин наскоро налил себе стакан воды, выпил его залпом и принялся за вторую часть. Но крылья вдохновения были уже пришиблены; оно не могло подняться до прежней высоты; читал он неровно: голосовые струны то и дело обрывались минорными тонами. Вторая часть вместо того, чтобы увенчать его торжество, самому ему показалась теперь даже слабее первой; а когда он произнес опять заключительную фразу: "Конец второй части", председатель досказал под тон ему:

— И последней! Ибо хоть у вас для десерта и припасен еще эпилог… так ведь?..

— Так… — совсем упавшим голосом чуть слышно пролепетал автор.

— Но вашего цыгана он уже не воскресит из мертвых, тот умер и погребен на веки вечные в начале первой части. Вы, впрочем, друг мой, понапрасну не убивайтесь. Конь и о четырех ногах, да спотыкается. Будучи поваренком, вы возомнили себя заправским поваром и изготовили нам такую стряпню, что хоть брось. К стихам есть у вас несомненный дар; но в них — что главное? Музыка слов, гуслярный звон. "Стрень-брень, гусельки, золотые струнушки!" Ну а для прозы этого маловато. Надо завязку, надо развязку, а первее того — житейскую опытность да собственную смекалку. Тут надерганными у других сочинителей мысельками не отделаетесь. Я даже скажу вам, откуда у вас что. Вы, верно, начитались перед тем Шатобриана. Правда?

— Правда… — должен был сознаться уличенный автор. — Из быта цыган я не мог ничего подыскать, а краснокожие, которых описывает Шатобриан, такие же кочевники…

— То-то, что не такие же! И вышел у вас продувной по природе цыган честнейшим краснокожим. Читали вы затем, вероятно, «Признания» Руссо?

— Как вы это знаете?

— Все, батенька, знаю. Чую у вас и струйку Вольтера. Вот мой совет вам: оставайтесь покуда при ваших гуслях; мы вас всегда с охотою прослушаем и спасибо вам скажем.

Последних доброжелательных слов экс-гувернера Пушкин уже не дослушал: он сгреб в охапку со стола свой злосчастный роман и бросил его в пылающую печь. Кто-то из лицеистов ахнул; Иконников же одобрил, кивнув головой.

— Так-то лучше, — сказал он, — сразу сожгли за собой корабли и отрезали себе отступление. Да оно как-то и почетнее для произведения ума человеческого погибнуть на костре, чем медленною естественною смертью.

— А где же мои стихи? — хватился Пушкин.

— Верно, в огонь же спровадил, — отвечал Дельвиг, который, предвидя, что и стихи может постигнуть одна участь с прозой, упрятал их в карман. — Да не пора ли нам, господа, и по домам?

— Пора! — согласился Иконников. — Пусть отдохнет наболевшее сердце.

Только что гости, выйдя в коридор, сделали несколько шагов, как услышали за дверью покинутой камеры грохот падающих вещей и звон разбитой посуды. Пущин повернул было назад, чтобы узнать в чем дело, но Иконников удержал его:

— Оставьте, не тревожьте.

Затем он обратился к сторожу-часовому:

— Поди, помоги.

Когда тот вошел к Пушкину, глазам его представилась картина полного разрушения: стол, два стула и поднос лежали на полу, а кругом по всей комнате были разбросаны остатки лакомств и осколки графина и стакана. Надо всем этим, как Марий на развалинах Карфагена, стоял в мрачном раздумье сам хозяин.

Выждав, пока сторож подобрал все с полу и восстановил некоторый порядок, Пушкин молча указал ему на дверь; а когда тот вышел, он схватился обеими руками за голову и застонал, как от глухой внутренней боли:

— О-о-о!

— Послушай, Пушкин, — донесся из-за стены увещевающий голос, — зачем принимать так близко к сердцу!..

— Замолчи, не говори! — крикнул Пушкин и, зажав ладонями оба уха, забегал взад и вперед по комнате. Но вслед за тем, как обессиленный, он опустился на стул и закрыл лицо руками. Долго сидел он так, с опущенной головой; но вдруг, как будто что-то вспомнив, вскочил опять на ноги, кинулся к конторке, достал со дна ее целый ворох своих писаний и швырнул их в печь. С какою-то злобной радостью следил он, как вспыхнули сперва верхние листы, как потом пламя охватило весь ворох и обратило его в тлеющую груду пепла…

— А где же Пушкин? — спросил за ужином дежурный гувернер.

47